Рождественский Д.С. Цивилизация и «болезни одиночества»

1. Введение.

Взаимосвязь индивидуально—психических, межличностных и социокультурных процессов давно уже не подвергается сомнению. За рамки фрейдовской интрапсихической модели психоанализ вышел с появлением систематизированных концепций объекта, берущих начало в трудах М. Балинта и Ш. Ференци [5: 33-40]. В последние десятилетия многие авторы заговорили о необходимости исследования личности в еще более широком контексте – контексте культурной среды. Р. Шпиц, ссылаясь на работы антропологов Маргарет Мид, Рут Бенедикт и др., упоминал о тесной связи детско-материнских коммуникаций в конкретной культуре с формами культурных институтов данного общества, подчеркивая важность изучения этой связи для понимания личностного развития [6: 286-293]. Также, согласно обзору П. Куттера, немецкие психоаналитики – Альфред Лоренцер, Клаус Хорн, Александр Митчерлих – способствовали “социологизации” теории отношений сообразно с представлением об общественной детерминированности субъекта [3: 54-56,60-61]. Это лишь два примера из множества.
Очевидно, что и современное понимание этиологии и патогенеза психических расстройств не может быть достаточно полным без учета влияния культуры. Этот вопрос тем более актуален, что индустриальное общество, членами которого мы являемся, крайне болезнетворно воздействует как на атмосферу ранних семейных коммуникаций, так и на функционирование психических структур индивида. Не случайно именно двадцатый век подарил человечеству массовые депрессивные тенденции, эпидемию психосоматических заболеваний, наконец, колоссальные масштабы асоциальных форм отреагирования конфликтов – патологическую триаду, которую я объединяю здесь понятием “болезни одиночества”.

2. Одиночество и иллюзия.

Одним из главных свойств зрелой личности является способность к нетравматичному переживанию одиночества, то есть к уединению. Это свойство подразумевает: а – нормальную сформированность Я-границ, или дифференциацию объекта и самости; б – способность принять себя в существующей реальности в отсутствие компенсирующего (дополняющего) объекта. Согласно М. Малер с соавторами, с переживанием одиночества ребенок знакомится в конце первого – начале второго года жизни, по мере осознания своей отдельности от матери и ограниченности собственных возможностей (“психологическое рождение”) [9].
Субъект мало способен к одиночеству, если знакомство с реальностью было для него травматичным – то есть если последняя преждевременно вторглась в его границы. Такая травма возможна при избыточной внешней стимуляции в первые недели жизни, в период безобъектности [6: 45-61]; позднее – в любой ситуации, когда мир выходит из-под контроля ребенка, обретая свойство непредсказуемости. Травма связана с переживанием бессилия. Во всех этих случаях можно говорить о том, что реальность не оставила субъекту подстраховывающего опыта иллюзий.
Значимость иллюзий для освоения реального мира подчеркивал Д. Винникотт [10;11]. С точки зрения Винникотта, мир не может быть принят младенцем сразу таким, каков он есть: он должен быть “сотворен” его магической фантазией и затем постепенно – во избежание преждевременной утраты всемогущества – обрести реальность. Между маниакальным представлением “Я создаю мир” и депрессивным признанием “Мир существует независимо от меня”, то есть, по сути, между Я и Не-Я, должно оставаться переходное пространство – сфера иллюзий. Иллюзия – то, что осознается субъектом как отличное от реальности, но при этом наделено смыслом таковой: игра во взрослых – у детей, вера и мечта – у взрослых, и т.д. Иллюзию присутствия матери дает ребенку мягкая игрушка, взятая в детский сад или в постель. Фотография близкого человека создает иллюзию, примиряющую с разлукой. Это своего рода подстраховка для нетравматичного принятия реальности и своего места в ней.
При нормальном взаимодействии в диаде мать как полпред реальности становится предсказуема младенцем. Предсказуемость – главное свойство того мира, в котором он может расстаться со всемогуществом постепенно и безболезненно. Иллюзии насыщают пустоту, остающуюся после ухода магических фантазий; потребность в “сотворенной” реальности отчасти удовлетворяется за счет “как если бы” – например, младенец обретает способность засыпать, “как если бы” мать укачивала его, то есть превращать одиночество в уединение. Впоследствии иллюзии служат человеку важным внутренним источником удовольствия и поддержки. Поначалу ребенок теряет интерес к сказке, узнав, что она выдумана; но, взрослея, он готов принять иллюзию, предложенную ему фильмом или романом, так, “как если бы это было на самом деле”. Винникотт определял сферу иллюзий как пространство, которому в зрелости предназначено заполниться искусством и религией. Он де говорил, что при разрушении иллюзий заменой им становятся средства возврата от реальности к утраченному всемогуществу – наркотики и алкоголь [11].

3. Цивилизация и культура.

Чтобы теперь подойти к вопросу о “болезнях одиночества”, я хотел бы рассмотреть в связи с иллюзиями понятие культуры. Как правило, этим словом обозначают всю совокупность продуктов человеческой активности; однако здесь мне кажется целесообразным – вслед за Шпенглером – разделить культуру и цивилизацию. Цивилизация есть навязываемая человеку в планетарном масштабе реальность: достижения науки, промышленность, сверхновые технологии. Культура – продукт сферы необходимых иллюзий – подстраховывает от травмы принятия реальности, давая людям веру, искусство, нравственные ценности, традиции. Культура обитает внутри человека; цивилизация существует вне его и независимо от него. Культура поддерживает его, цивилизация — использует. Культура уходит корнями в прошлое; цивилизация это прошлое отбрасывает как досадную помеху. Культура связана с глубокими слоями этнического бессознательного. Цивилизация не знает этнических и национальных различий – она обобщает. И, обобщая, она отвергает иллюзии, порождает непереносимое одиночество и внутреннюю пустоту.
Пустота и одиночество – две стороны одной монеты. Так, согласно Малер [8], интернализация ребенком либидинозного объекта есть обязательное условие для нормальной сепарации и достижения психологической автономии. Создав внутренний поддерживающий объект, человек обретает определенную степень независимости от поддержки извне. Это и есть шаг к превращению одиночества в уединение. Напротив, он одинок и беспомощен без внешнего объекта, если последний не заполнил некое пространство в его Я.
Но что такое объект? Согласно одному из определений, это – то, с чем субъект соотносит себя в поисках идентичности. Идентичность же формируется во взаимодействии субъекта не только с первичной группой, но и с целой культурой, которой он принадлежит. Культурная традиция дает индивиду совокупность необходимых imago – своего рода наследуемый объект в коллективном (национальном, этническом) бессознательном. Можно назвать это мифом, сообразно с которым структурируется его онтогенетический опыт. Человеку в массе своей не грозит внутренняя пустота и одиночество, пока он не теряет связи с корнями, верованиями, традицией – с культурой, соединяющей людей. Если связь утрачена, рождается разобщенность. Одинокий человек вынужден активно искать зависимости, строить отношения с компенсирующими объектами. И, переживая в этих отношениях травму потери, он использует ради их сохранения симптом.
Этой тенденцией был отмечен весь XX век*. С научно-техническим прогрессом и развитием индустрии культура далеко отступила перед цивилизацией. Материя оказалась бесконечно делима, течение времени – относительно, человеческая жизнь – ничтожно малоценна. Мир потерял свойство предсказуемости; противоречие между иллюзией и реальностью обострилось до предела. Традиционные ценности, нормы, регуляторы бытия стремительно девальвировались. “Ужас тьмы и хаоса”, о котором писал Бердяев, был закономерен. Говоря словами Ницше, умер старый Бог. Говоря словами Винникотта – человечество утратило прежние иллюзии и оказалось не готово к принятию новой реальности. Последствия этого процесса наиболее ярко проявились в судьбах народностей, чей характер мировосприятия близок к детскому – например, северных народов России. Когда цивилизация отняла у них традицию, веру, ритуалы, анимистические воззрения, возможность беседовать с духами предков – на смену пришел практически стопроцентный алкоголизм.
На мой взгляд, не случайно именно XX век способствовал массовому распространению депрессий, психосоматических патологий и форм асоциального поведения. Функциональная параллель между этими заболеваниями, возможно, не очевидна, но она существует. Все они есть по сути производные одиночества – одиночества личности, переживающей внутреннюю пустоту и не находящей себе опоры для принятия реальности. Эта пустота – пространство, не занятое плодами иллюзий – заставляет человека болеть ради сохранения компенсирующего объекта. Конфликт, который он пытается разрешить, возникает между враждебностью к утраченному (утрачиваемому, ускользающему) объекту и чувством непреходящей зависимости от него.

4. Депрессия и психосоматика.

Мое понимание депрессии основано на классической модели, представленной З. Фрейдом в труде «Скорбь и меланхолия». Современные авторы отличают анаклитическую депрессию как результат эмоциональной депривации с доминирующим переживанием брошенности и беспомощности от интроективной с характерными самоупреками, чувством «плохости» и т.д. как подчеркивает С. Блатт, в первом случае больной манифестирует проблему соотнесенности с объектом, во втором – проблему самоопределения [7]. Однако, грань между ними по сути весьма условна. Х. Томэ и Х. Кехеле справедливо утверждают, что не бывает нарушений объектных связей, независимых от нарушений самовосприятия [5: 38]. Р. Шпиц, автор понятия “анаклитическая депрессия”, показывает, как младенец структурирует свое Я через соотнесенность с матерью [6: 229-230]; как агрессия детей при депривации трансформируется в аутоагрессию [там же, 278-285]. Также П. Куттер в описании депрессии замечает, что “…проблемы самооценки и потери разделить сложно, чаще всего они смешаны друг с другом” [3: 155].
Итак, я вкладываю в слово “депрессия” обобщающий смысл, исходя из того, что самоопределение и соотнесенность – всегда два аспекта одной проблемы. На мой взгляд, независимо от внешнего проявления болезни человек в депрессии переживает утрату, связываемую с собственным дефектом; переживает упомянутый выше конфликт враждебности и зависимости. Так как в силу последней разрушение ненавидимого объекта недопустимо, ярость обращается на “плохой” объект, интернализованный в Я. Эта схема может быть проиллюстрирована воспоминаниями одного из моих пациентов. В детстве он реагировал на отъезд родителей в командировки печалью и обидой, но неизменно вслед за тем “случайно” наносил себе телесную травму. Переживание брошенности было осознанным, однако это не снижало роли бессознательного чувства вины.
В обществе, разрушающем культурные связи между людьми, проблема соотнесенности и самоопределения встает перед субъектом весьма остро. Клинический опыт свидетельство тому. Есть пациенты, для которых в ходе терапевтических сессий невыносимо молчание – возможность побыть наедине с собой, прислушаться к себе. Самоопределение для них мыслимо только через реальную соотнесенность “здесь и сейчас”. Вне диалога с терапевтом и при минимуме внешних раздражителей они чувствуют, что им не на что опереться. За стенами кабинета эти люди, как правило, стремятся окружить себя источниками стимуляции, предпочитают активность, направленную вовне: свой внутренний мир их пугает. Вот показательный фрагмент беседы с одним из них:
Терапевт. Давайте попробуем вместе взглянуть на то, что Вас мучает. Вы сказали как-то, что боитесь своего будущего, одинокой старости. Не могли бы Вы подробнее описать этот страх?
Пациент. (после долгой паузы). Я не вижу, за что я мог бы в себе зацепиться, чтобы ответить. Мысли как будто проваливаются. Может быть, Вы спросите что-нибудь еще.
Терапевт. Что-нибудь еще – о Вашем страхе?
Пациент. Я не могу что-то внятно сказать о нем. Может быть, о моей работе, о фирме. О моих близких. Мне легче рассказывать о событиях, о людях. Когда мы говорим о чем-то, что во мне, я проваливаюсь.
Терапевт. Как можно было бы представить эту яму, куда проваливаетесь Вы, Ваши мысли?
Пациент. Никак. У нее нет дна, не стен. Там ничего нет. Вообще*.
Эта пустота, эта “яма” – пространство, где нет ни объекта, н самости; область, которая н е заполнилась религией, искусством, мечтой – производными сферы иллюзий. Поэтому мысль об одинокой старости невыносима. Для таких больных существует одна лишь реальность, в которой они ищут компенсирующий объект. Далеко не все они страдают депрессией в клиническом смысле, но чувство пустоты и одиночества в той или иной мере свойственно каждому из них. Таковы герои романа Артура Хейли “Колеса” – рассказа о триумфе цивилизации над культурой. Депрессивный симптом отражает компульсивную попытку найти в себе опору, поддержку. Однако она именно компульсивна, поскольку усилия эти всякий раз “проваливаются” в пустоту.
Функциональный аналог депрессии – психосоматическое заболевание. Известно, что депрессивные проявления нередко предшествуют психосоматическим обострениям или сопровождают течение болезни. Депрессивность – характерная личностная черта больных, например, язвой желудка [4: 86-89], язвенным колитом [там же: 95-96], сахарным диабетом [там же: 99-100] и др. Стоит вспомнить, кроме того, что при ларвированной (маскированной) депрессии манифестируется исключительно или преимущественно психосоматическая симптоматика [там же: 195-196].
Эти связи – с учетом неразрывности тела и души – закономерны, поскольку динамика психосоматоза фактически копирует динамику депрессии. Патогенные факторы для обоих заболеваний идентичны: переживание утраты, чувство тревоги или вины [1: 73-77, 88-93; 2: 21-22, 57; 4: 32-33]. В отсутствие объекта психосоматический больной не может преодолеть ощущение беззащитности, безнадежности. Угроза для него исходит от “злокачественного интроекта”, то есть “плохой” части себя; как и при депрессии, ярость направляется на собственное Я. Депрессивный симптом отражает попытку справиться с конфликтом с помощью психических защитных механизмов. Если тревога слишком глубока или защиты недостаточно развиты, наступает стадия соматизации: регрессивное оживление детских состояний, в которых психосоматический баланс поддерживался вегетативными процессами. Будучи ярко выраженным, вегетативно-функциональное расстройство способно перейти в психосоматоз [3: 194-195].
Соматизация конфликта – механизм той стадии развития, на которой телесные и психические реакции у младенца еще не дифференцированы. Парадокс же состоит в том, что как раз теперь между душой и плотью возникает полный разрыв. “Плохой” объект из Я перетекает в тело, делая его чуждым и враждебным для Я. Субъектом интернализации становится заболевший орган; иными словами, “плохая” часть ребенка превращается в “плохую болезнь” внутри “хорошего” ребенка [1: 67-71]. В. Бройтигам с соавторами подмечают такие черты этих больных как чувство пустоты и привязанность к реальности [2: 26-27, 63-65]. Болезнь заполняет пустоту и спасает от одиночества, позволяя добиться внимания, найти связь с реальным компенсирующим объектом – хотя бы в лице врача. Психосоматическое заболевание можно назвать депрессией тела или, говоря метафорически, предательством тела. Человек жертвует телом, спасая душу.
Б. Любан-Плоцца с соавторами, ссылаясь на Митчерлиха и Лабхардта, указывают на значительную роль социальных условий в патогенезе психосоматических расстройств и характеризуют последние как продукт “неправильного развития отношений между индивидуумом и социальными структурами” [4: 36]. Ведя речь о современном индустриальном обществе, я предпочел бы говорить не о “неправильности”, а о болезненной закономерности. Цивилизация подобна сверхнормативной (“психосоматогенной”) матери, которая мало считается с нуждами реального ребенка, но хорошо знает, что необходимо ребенку идеальному [1: 67-71]. Такая мать, по сути, использует детей в своих неудовлетворенных интересах. Цивилизация использует людей. Она диктует человеку, чего ему следует хотеть и достигать, не интересуясь его реальными желаниями и возможностями. Человек болезненно переживает свое несоответствие идеалу, неспособность добиться эталонного успеха. Ради последнего он готов жертвовать телом, здоровьем. По моим наблюдениям, стереотипы его Я при этом трансформируются легче и быстрее, чем кодекс Сверх-Я; в результате со стороны последнего Я подвергается дополнительному прессингу. Добавлю, что современное общество, как и психосоматическая семья, оставляет человеку мизерные возможности эмоционального отреагирования конфликтов – тем самым поощряя соматизацию последних. Р. Шпиц отмечает, что развитие индустрии повлекло за собой ухудшение детско-материнских связей во всем мире [6: 291]. Если цивилизация – точная копия психосоматической матери, неудивительно, что семейные отношения в ее рамках часто (и все чаще) наследуют именно эту модель.

5. Психосоматика и асоциальность.

Если депрессия нередко перетекает в психосоматоз, то последний – как сообщает, например, П. Куттер [3: 197-199] – порой сопровождается аффектами, разряжающимися в асоциальных формах поведения. Этот феномен также не случаен – в первую очередь потому, что нарушения отношений в первичных группах у носителей этих патологий были почти идентичны. Если на будущего психосоматического больного родители обращали подлинное внимание, когда его требовалось вылечить, то на будущую асоциальную личность – когда ее требовалось наказать [3: 204-207; 12: 146-148]. Сходство наказания и излечения очевидно: и в том, и в другом случае речь идет об избавлении ребенка от некоего дефекта, от “плохой части”.
Этот стереотип вновь дублирует отношение социума к своим членам. Психосоматогенная мать гиперсоциальна, при этом не склонна или неспособна уловить эмоциональные потребности, понять и принять желания другого человека. Социум также ориентирован на законы и нормативы, также пренебрегает человеческой индивидуальностью. Как и психосоматогенная мать, н находится под мощным давлением некоего идеала – коллективного идеала Я. В индустриальном обществе цементирующая функция такой инстанции особенно значима: любой норматив востребован там, где ослаблены эмпатийные взаимосвязи. Стремясь к “идеальному” самовосприятию, социум должен вырастить столь же идеального, правильного “ребенка”. Реальность же (за редким исключением) оказывается для него нарциссической травмой. На мой взгляд, отсюда вытекает чрезмерная иногда строгость наказаний за правонарушения, которая в итоге ничего не дает. Известно, что наказание не излечивает преступника, а толкает к новому преступлению. Именно так в психосоматической семье забота о заболевшем ребенке заставляет его болеть снова и снова, чтобы добиться внимания, заявить “Я есть”. Если психосоматоз, как говорилось выше, есть депрессия тела, можно сказать, что асоциальность – это психосоматоз общества. Подобно тому как для психосоматического больного тело становится контейнером “плохости”, очищая душу и гарантируя принятие – так и асоциальный элемент призван впитывать все, что социум в себе отрицает. Асоциальный субъект необходим обществу, чтобы оно чувствовало себя “хорошим”, сепарируясь от него.
Но и общество необходимо асоциальному субъекту: как и психосоматический больной, он ориентирован на потребление. Он переживает глубокую оральную неудовлетворенность и сильный конфликт зависимости и враждебности по отношению к объектному миру, который не может быть разрешен с помощью невротических защит. Как и психосоматик, он обладает опытом того, что объект уделяет подлинное внимание только его “плохой” составляющей. Можно сказать и наоборот: если он сам “хороший”, объект становится для него “плохим” – гипернормативным, не признающим его желаний, его прав на существование. Приходится говорить в первом случае об экстернализации садистического Сверх-Я, во втором – о проекции своей собственной “плохости”. Так или иначе, у асоциальной личности жестокое, основанное на наказующих интроектах Сверх-Я не способно ужиться с “плохим” объектом в Я: либо от одного, либо от другого следует избавиться с помощью проективных механизмов. Проективная идентификация делает объектный мир реально преследующим. И только в этой реальности асоциал может сказать себе: “Я есть”.

6. Асоциальность и депрессия.

Я попытался начертить две стороны треугольника: с одной из них показать связь депрессии и психосоматической патологии, с другой – психосоматики и асоциального поведения. Наконец, связь между асоциальностью и депрессией может быть проиллюстрирована следующим рассказом моего пациента. Он ехал в пригородном поезде в сильно подавленном, субдепрессивном настроении; не дожидаясь своей станции, закурил в тамбуре – что, как известно, запрещено. Анализируя впоследствии свои действия, он понял, что не желание курить руководило им в тот момент, а потребность в контакте с людьми – хотя бы с ревизорами или сотрудниками милиции. Такой способ коммуникации был более приемлем для его Сверх-Я, чем возможная попытка завязать разговор с кем-либо из пассажиров. Это лишь незначительный пример того, как в атмосфере разобщенности и гипернормативности асоциальное поведение может стать кратчайшим путем к объекту.
Существует разновидность преступления, которое я мог бы условно назвать “типично американским” – поскольку в большинстве известных мне случаев подобное происходило в Соединенных Штатах Америки. Суть его состоит в том, что человек без видимых внешних причин берет в руки оружие и расстреливает прохожих из окна (пассажиров в автобусе, сослуживцев в офисе и т.д.)*. Какой-либо реальный мотив в этих действиях, как правило не наблюдается. Не будучи знатоком американского общества и культуры, я все же попытаюсь дать интерпретацию подобному явлению. Цивилизация в США подвела людей в их разобщенности и одиночестве к болевому порогу. По множеству социальных причин здесь невозможно установление либидных связей. В этих условиях под давлением объектного голода человек начинает строить связи мортидные, заменяя коммуникацию через Эрос коммуникацией через Танатос. Если он попытается заговорить о серьезном, о наболевшем со случайным прохожим, ответом будет вежливая улыбка и недоумение во взгляде. Стреляя в прохожего, он получает живые эмоции: страх, мольбу, ненависть. Я полагаю, что подобный принцип лежит в основе построения отношений с реальностью для любого асоциала.
Проблема одиночества человека в цивилизации, по-видимому, близка уже упоминавшемуся мной американскому писателю А. Хейли. Героиня его романа “Колеса”, молодая, состоятельная женщина, страдает (или наслаждается?) клептоманией. Она несчастна, ибо одинока в глубине души. Мелочи, которые она ворует в магазинах, не нужны ей сами по себе: это нарциссическая подпитка. Она либо компенсирует дефицит внимания, либо позволяет этим вниманием завладеть. Последующее наказание призвано заменить телесную болезнь, избавить от переживания одиночества и чувства вины. Так, клептоманиакальные симптомы у детей часто понимаются как попытки украсть внимание и любовь; и даже не украсть, а вернуть свое, восстановить справедливость [12: 153].

7. Депрессия, психосоматика и асоциальность.

Использованный мною литературный пример перекликается с реальным случаем, материалом которого я хотел бы проиллюстрировать вышесказанное. Молодая женщина несколько раз задерживалась охраной в супермаркетах: она воровала продукты. Будучи направлена на психологическую консультацию, демонстрировала глубокое депрессивное состояние, была замкнута, часто повторяла: “Мне было нечего есть”; “Я больна, работу потеряла, жизнь не удалась”. Столь же часто она говорила об абсолютной несправедливости всего, что с ней произошло. Что же имелось в виду?
Мать, в то время двадцатилетняя воспитательница детсада, забеременела ею от случайной связи. Она не была готова к материнству и приняла его как злой поворот судьбы; особенно угнетало ее то, что родилась девочка: “Быть женщиной сейчас так трудно”. Главной жизненной ценностью в ее глазах являлась материальная обеспеченность, хорошо оплачиваемая работа и все, необходимое для ее получения: престижный диплом, знание языков и т.д. Рассчитывать на это теперь не приходилось. Мать представляла собой, если можно так выразиться, образец лже-маскулинности: ее манифестной установкой была формула “В жизни следует полагаться только на себя”, однако при этом реально положиться на себя она не была способна. Со слов пациентки, долгое время после ее рождения состояние матери было близким к паническому: она чувствовала себя одинокой и беспомощной “С внебрачным ребенком на руках, от которого отвернутся все”.
Материнский страх перед будущим и негативизм к женственности наложили отпечаток на воспитание. С ранних лет мать стала подталкивать дочь к самостоятельности, к успеху. При этом дочери неизменно внушалась – в той или иной форме – мысль о жестоком мире, которому надо уметь противодействовать и в котором следует выжить, прежде чем жить. Так, читая девочке сказку со счастливым концом, мать не забывала добавить в заключение: “Но такое случается только в сказках”. Будучи для ребенка первым представителем реальности, она всем своим поведением подтверждала тезис о суровости последней: эмоции из отношений были исключены, регламентировалось все, что поддавалось регламентации: время еды, сна, игр и т.п. По сути, побуждая дочь к самостоятельности, она отнимала у нее любые возможности эту самостоятельность проявить – хотя бы в выработке собственной оценки мира. В 8 лет у девочки началось шелушение кожи, межреберная невралгия, затруднения дыхания. С этого времени она стала часто болеть.
Когда дочери было 19 лет, у матери появился мужчина. Девушка не хотела отчима: она привыкла жить с мамой вдвоем. Она открыто выражала злобу, раздражение, уходила из дома ночевать к знакомым. Наконец, найдя работу, сняла комнату. Вскоре после этого у нее стали возникать приступы сердцебиения, головные боли, спазмы нередко сопровождаемые страхом умереть в одиночестве. Год спустя обнаружилось уплотнение груди, и она была госпитализирована с подозрением на опухоль. Диагноз не подтвердился. Однако за время госпитализации ее уволили из фирмы, и она вынуждена была вернуться домой, к полной зависимости от матери с отчимом. Через два года после этого эпизода она совершила первую кражу. Примечательно следующее: первым, что она украла, был пакет молока .
Известно, что одной из наиболее распространенных при депрессии защит является отрицание. Я отнес бы эту особенность и ко многим пациентам психосоматического профиля. Женщина, о которой идет речь, как будто изо всех сил стремилась не допустить до осознания травмирующий аспект ранних коммуникаций; отвергала всякую связь своих проблем с переживанием отношений. Так, она соглашалась, что нередко в детские годы чувствовала себя заброшенной, но тут же оправдывала мать тем, что та всю жизнь работала ради нее, уставала, не находила времени на совместные игры или прогулки. Жесткость маминого воспитания объяснялось желанием как можно лучше подготовить дочь к тяготам жизни. Шелушение кожи в восьмилетнем возрасте связывалось с “купанием в грязном пруду”, сердцебиение и головные боли – со злоупотреблением кофе и сигаретами, и т.д. (Может быть, соматические симптомы и впрямь, по крайней мере отчасти, вызывались этими факторами; но характерно то, что пациентка отталкивала саму мысль о возможности существования иных, более глубоких причин). Все, что касалось детства и жизни вдвоем с матерью, устойчиво идеализировалось. Негативизм изливался на отца, которого она не знала. Объектом переноса стал отчим.
Можно предположить, что мать пациентки так же всю жизнь отворачивалась от реальности, не умея принять себя в ней. Поскольку у матери был завышенный идеал собственного Я, у нее должен был быть и столь же идеальный ребенок. Последний же постоянно отклонялся от идеала – с того момента, когда родился девочкой. Болезни дочери были необходимы, так как они помогали маме разрешать острый конфликт амбивалентности: “плохая часть” ребенка превращалась в “плохую болезнь”, атакующую “идеального ребенка”. Болезнь заполняла внутреннюю пустоту, и она же объединяла дочь с матерью, делаясь врагом, против которого они могли заключить союз.
Для гиперсоциальной матери внебрачный ребенок сам по себе был пятном позора. Смыть его могли только жизненные успехи дочери, знаменующие ее приближение к “идеалу”. Ради этого мать с самого начала “готовила” ее к трудностям, навязывая собственное восприятие мира как холодной и враждебной среды. Ее слова “такое случается только в сказках” лишали девочку поддерживающего опыта иллюзий. Между фантазией и реальностью в ее душе оставалась пустота. Внешний мир был вторым общим врагом, присутствие которого объединяло. Возможно, пациентка бессознательно избегала успехов, так как они означали бы ее принятие миром и, значит, предательство по отношению к матери. С другой стороны, ее неуспешность могла быть протестом против материнских установок, требованием: принимать ее такой, какова она есть. Так или иначе, работа, семья, независимость – все это убило бы надежду обрести наконец б е з у с л о в н у ю любовь.
Продолжением телесных и депрессивных реакций стали в итоге симптомы асоциального поведения. Символично, сто женщина воровала еду: как известно, еда, начиная с молока, есть первое выражение любви на оральном уровне. Следовало либо компенсировать этим путем дефицит любви, либо быть задержанной, то есть привлечь к себе внимание. Такова была новая попытка разрешить конфликт между враждебностью к объекту и зависимостью от него. Яростное требование к матери обернулось требованием к окружающему миру: ведь эти два объекта были весьма схожи, как сие ни парадоксально на первый взгляд.

8. Заключение.

Для психотерапевта не безразлично, является ли проблематика его пациента продуктом лишь индивидуальных дефектов развития, или она в определенном смысле закономерна для общества на данном временном отрезке. Понимание людей, страдающих “болезнями одиночества”, должно основываться на понимании “болезней” социума. Цивилизация, опередившая в XX столетии культуру, навязала человеку новые условия бытия. Как самодовлеющее начало, она использует его в своих интересах, декларируя при этом, что сама существует для блага человека. В этой среде родители под давлением диктуемых цивилизацией идеалов точно так же делегирует в жизнь ребенка – осуществить то, что не удалось им. Точно так же они не устают подчеркивать, что главной их целью является его благо. И ребенок этому верит.
Идеалы цивилизации иногда недосягаемы, иногда чужды человеку. Опыт иллюзий может стать ему надежной опорой: вера помогает справиться с переживаниями бессилия, мечта – с чувством бессмысленности бытия, идентификация с героем позволит найти выход из безвыходной ситуации. Без иллюзий человек. Ограничивший свой мир реальностью, ощущает себя вынужденным к ее принятию и неспособен что-либо в ней изменить. Он зависим от нее и в то же время враждебен ей. Одиночество для него – прежде всего беспомощность. Противоположным состоянием является всемогущество и ожидание несбыточного (в отличие от несбывшегося), завершающееся травматичным разочарованием. В обоих случаях мир воспринимается им как отнявший у него право быть собой, быть идентичным себе. Его главная характеристика – несправедливость. И отношения с этим миром выстраиваются через симптом.

9. Дополнение: иллюзия и реальность в терапевтическом процессе.

Отрыв цивилизации от культуры затронул в XX веке и систему здравоохранения: как и общество в целом, она обрела узнаваемые черты “психосоматогенной” матери. Современный пациент вправе рассчитывать на услуги новейшего лечебного оборудования и последних достижений фармакологии, но редко может претендовать на эмпатию и подлинное внимание со стороны врача. В определенном смысле лишь психотерапия остается до сих пор островком культуры в море цивилизованной медицины. Психотерапевт имеет дело с душой, то есть производной сферы иллюзий; поэтому и роль последних в терапевтическом процессе трудно переоценить.
Любое психическое расстройство может быть представлено как следствие нарушенных коммуникаций субъекта с реальностью. Последняя (в каком-либо аспекте или в целом) подменяется фантазией – иными словами, Я смешивается с Не-Я, стремясь слиться с компенсирующим объектом. Поддержка иллюзиями лишает такое смешение необходимости. Если вернуться к вопросу об условиях нетравматичного переживания одиночества, о которых упоминалось в начале статьи, то можно рассмотреть психотерапевтический процесс как помощь в формировании адекватного восприятия реальности через обогащение опытом иллюзий.
Будучи мало способным к одиночеству, пациент рассматривает терапевта как реальный компенсирующий объект, что отражается в реакциях переноса. Перенос – это попытка сделать непредсказуемое предсказуемым (как говорилось выше, предсказуемость – свойство того мира, в котором ребенок может позволить себе расстаться со всемогуществом, освоить реальность и свое место в ней). Он принадлежит переходной области между бессознательной магической фантазией (“Терапевт – мой отец”) и реальностью (“Терапевт – это только терапевт”), то есть сфере иллюзий. Терапевт же налагает на субъективную реальность пациента ограничения, используя в качестве главного инструмента интерпретацию. Интерпретация способствует установлению границ между Я и Не-Я и всегда вызывает у пациента более или менее депрессивный отклик, поскольку ведет к потере объекта.
Задача терапевта, однако, состоит в том, чтобы позволить пациенту принять реальность нетравматичным путем. Интерпретация не влечет за собой болезненного вторжения реальности в пределы его Я, если не разрушает иллюзий. Так, давая переносу свободно развиваться определенное время, терапевт поступает как родитель, не спешащий разочаровывать ребенка тем, что “сказка выдумана”. Говоря пациенту: “Вы сердитесь на меня, как если бы я был Вашим отцом”, он продолжает предлагать себя в качестве объекта и позволяет иллюзии сохраниться. К ее уничтожению могла бы привести реплика: “Послушайте, я же не Ваш отец!” Подобная насильственная конфронтация фантазии с реальностью выбивает у пациента почву из-под ног. Фантазия “проваливается в пустоту” и вновь скрывается там, где пребывала до установления переноса.
Приходя на смену магическим фантазиям, иллюзии способствуют формированию границ и постепенному рождению реальности. Отношение пациента к терапевту как объекту переноса эволюционирует так же, как и отношение ребенка к сказке: от принятия последней лишь при условии ее “взаправдашности” до наслаждения ею независимо от реальности описываемых событий и героев. Сохранение иллюзий выражается, в частности, в том, что перенос не исчезает в посттерапевтический период, однако уже не влияет на отношения патогенным образом. Бессознательная фантазия через осознание лишается магических свойств.

Литература.

1. Г. Аммон. Психосоматическая терапия. – СПб: «Речь». – 2000. – 238с.
2. В. Бройтигам, П. Кристиан, М. Рад. Психосоматическая медицина. Краткий учебник. – М.: ГЭОТАР МЕДИЦИНА. – 1999. – 376с.
3. П. Куттер. Современный психоанализ. – СПб: «Б.С.К.». – 1997. – 351с.
4. Б. Любан-Плоцца, В. Пельдингер, Ф. Крегер. Психосоматический больной на приеме у врача. – СПб: СПб-НИИ им. В. М. Бехтерева. – 1996. – 255с.
5. Х. Томэ, Х. Кэхеле. Современный психоанализ. Т.1. Теория. – М.: «Прогресс» — «Литера»; «Яхтсмен». – 1996. – 576с.
6. Р. Шпиц, В. Годфри Коблинер. Первый год жизни. – М.: ГЕРРУС. – 2000. – 384с.
7. S. J. Blatt. Contribution of psychoanalysis to the understanding and treatment of depression. — Jn: J. Am. Bas. Assoc. №46. – 1988 (перевод; электронный вариант).
8. M. S. Mahler. A study of the separation – individuation process and its possible application to borderline phenomena in the psychoanalytic situation. – Jn: Psychoanalytic study of the child, №26. New York; Chicago: Quadrangle Books. – 1974. – p. p. 403-424.
9. M. S. Mahler, F. Pine, A. Bergmann. The psychological birth of the human infant. – New York: Basic Books. – 1975.
10. D. W. Winnicott. Ego distortion in terms of true and falsch self. – Jn: The maturational processes and the facilitating environment. Studies in the theory of emotional development. – New York: International University Press. – 1965. – p. p. 140-152.
11. D. W. Winnicott. Transitional objects and transitional phenomena. – Jn: Plaing and reality. — New York: Basic Books. – 1971. – p. p. 1-25.
12. R. P. Wulfer. Multiple function of crime. — New York: International University Press. – 1955. – p. p. 145-155.

comments powered by HyperComments