Когда в конце предыдущей главы я привел Гейневское сравнение католического священнослужителя со служащим большого торгового дома, а протестанского с самостоятельным мелким торговцем, я испытал задержку, направленную на то, чтобы не приводить этого сравнения. Я говорил себе, что среди моих читателей, вероятно, найдутся некоторые, считающие нужным почитать не только религию, но и ее управление и персонал. Эти читатели придут только в негодование по поводу сравнения, и аффективное состояние отобьет у них всякий интерес к решению вопроса о том, является ли это сравнение остроумным само по себе или только вследствие каких-нибудь присоединившихся моментов. При других сравнениях, как, например, при находящемся рядом с ним сравнении о лунном свете, который некая философия бросает на предметы, не нужно было бы беспокоиться о таком влиянии на часть читателей, которое мешало бы исследованию; самый набожный человек был бы расположен создать себе суждение о нашей проблеме.
Легко угадать характер остроты, с которым связана такая разница в реакции на остроту у слушателя. В одном случае острота является самоцелью и не преследует никакой особой цели, в другом случае такая цель есть: она становится тенденциозной. Только острота, имеющая тенденцию, подвержена опасности наткнуться на людей, не желающих ее выслушивать.
Не тенденциозная острота названа Th. Vischer’OM <абстрактной> остротой; я предпочитаю называть ее <безобидной> (). Поскольку раньше мы подразделили остроты согласно ма-
териалу, на котором выяснялась их техника, на словесные остроты и остроты по смыслу, то нам надлежит исследоиать отношение этого подразделения к только что произведенному. Словесная острота и острота по смыслу, с одной стороны, и абстрактная и тенденциозная острота, с другой стороны, не стоят ни в какой связи по влиянию, оказываемому ими друг на друга. Это два совершенно независимых друг от друга подразделения острот. Быть может, у кого-нибудь создалось впечатление, что безобидные остроты преимущественно являются словесными остротами в то время, как остроты с ярко выраженными тенденциями в большинстве случаев прибегают к услугам более сложной техники острот по смыслу. Однако существуют безобидные остроты, пользующиеся игрой слои и созвучием, наряду с безобидными остротами, пользующимися всеми приемами острот по смыслу. Не менее легко показать, что тенденциозная острота по технике может быть ничем иным, как словесной остротой. Так, например, остроты, <играющие> собственными именами, часто имеют более обидную, оскорбительную тенденцию; они относятся к словесным остротам. Но самыми безобидными из всех острот являются все-таки словесные; таково, например, ставшее недавно излюбленным рифмоплетство, в котором техника заключается в многократном употреблении одного и того же материала с совершенно своеобразной модификацией:
Und wcil er Geld in Menge halle. lag stels er in dcr llangeniatte.
(И так как он имел много денег, он всегда лежал в гамаке.) Надеюсь, что никто не станет отрицать, что удовольствие от такого рода невзыскательных рифм является именно тем фактором, благодаря которому мы распознаем остроту.
Хорошие примеры абстрактных или безобидных острот по смыслу имеются в большом числе среди сравнений Lichtenberg’a; некоторые из них мы уже изучили. Я присоединяю сюда еще некоторые:
<Чтобы возвести эту постройку надлежащим образом, прежде всего должен быть заложен хороший фундамент, и я не знаю более прочного фундамента чем тот, в котором над каждым слоем «pro» сейчас же кладут слой «contra»>.
<Один рождает мысль, другой устраивает си крестины, третий приживает с ней детей, четвертый посещает ее на смертном одре, а пятый погребает ее> (сравнение с унификацией).
Острота заключается здесь исключительно в бессмысленном изображении, которое ставит имеющее обычно незначительную ценность понятие в сравнительной степени, понятие же, считающееся более важным, ставит в положительной степени. Если отказаться от этой остроумной оболочки, эта мысль будет гласить: гораздо легче победить разумом боязнь привидений, чем защищаться от них, вообразив их существующими. Но это вовсе не остроумно, это правильное и еще слишком мало оцененное психологическое суждение, то именно суждение, которое Lessing выразил следующими известными словами:
(He все те свободны, которые иронизируют по поводу своих цепей.)
Я хочу воспользоваться удобным случаем, представляющимся здесь, чтобы устранить недоразумение, которое может возникнуть. <Безобидная> или <абстрактная> острота отнюдь не должна быть равнозначна <празднословной> остроте; она является только противоположностью обсуждаемым в дальнейшем <тенденциозным> остротам. Как показывает вышеприведенный пример, безобидная, т. е. лишенная тенденций острота тоже может быть очень содержательной и выражать нечто ценное. Но содержание остроты вполне независимо от остроты и является содержанием той мысли, которая получила здесь остроумное выражение благодаря особой технике. Конечно, как часовой мастер обычно снабжает особенно хороший механизм ценным футляром, так может обстоять дело и с остротой: лучшие произведения остроумия используются именно как оболочка для самых содержательных мыслей.
Если мы обратим особое внимание на то, чтобы отличать содержание мыслей от остроумной оболочки, то придем к заключению, которое многое разъяснит в нашем суждении об остроумии, в чем мы были неуверены. А именно, оказывается, хотя это и поражает нас, наше благосклонное отношение к остроте является результатом суммированного действия содер-
жания и техники остроумия, и что мы по одному из факторов ложно судим о размерах другого. Лишь редукция остроты показывает нам обман суждения.
Впрочем, то же верно и для словесной остроты. Когда мы слышим, что <жизненное испытание состоит в том, что испытывает то, чего не хотят испытать>, то мы смущены, думаем, что слышим новую истину, и проходит некоторое время, пока мы узнаем в этой оболочке тривиальную мысль: <Страдания учат уму-разуму> (К. Fischer). Отличная техника остроумия, определяющая <испытание> употреблением слова <испытывать>, вводить нас в обман настолько, что мы переоцениваем содержание этой фразы. Так же обстоит для нас дело и при остроте Lichlcnberg’a о <январе>, которая возникает путем унификации (с. 66) и которая не говорит ничего, кроме того, что мы уже давно знаем, а именно, что новогодние пожелания сбываются так же редко, как и другие пожелания. Так же обстоит дело и во многих подобных случаях.
Обратное мы встречаем при других остротах, в которых нас, очевидно, пленяет меткость и правильность мысли, так что мы называем предложение блестящей остротой, в то время как блестяща только мысль, а техника остроумия слаба. Как раз в остротах Lichlenberg’a ядро мысли часто гораздо ценнее, чем остроумная оболочка, на которую мы часто неправильно распространяем оценку первого. Так, например, замечание о <факеле> истины (с. 83) является едва ли остроумным сравнением, но оно так метко, что мы можем отметит), это предложение как особенно остроумное.
Остроты Lichtenberg’a являются выдающимися прежде всего благодаря содержанию их мыслей и их меткости. Гете по праву сказал об этом авторе, что за его остроумными и шутливыми идеями скрыты проблемы, правильнее говоря, что они затрагивают разрешение проблем. Когда он, например, отмечает, как остроумную, мысль:
<Он так ревностно читал Гомера, что всегда читал Agamcnuwn вместо aiigenoniineii> (технически: глупость + созвучие), то этим он вскрывает тайну очитки\ Такова же острота (с. 60), техника которой показалась нам очень неудовлетворительной:
Ср. мою <Психопатологию обыденной жизни>. М.: Сопрем, проблем],]. 1924. 92
Глупость>. выставленная здесь напоказ, только кажущаяся; в действительности же за этим глупым замечанием скрыта большая проблема телеологии в построении организма животного; совсем уж не так само собой понятно, что щель век открывается там, где лежит свободная часть роговой оболочки, пока эмбриология не объяснит нам этого совпадения.
Хочется подчеркнуть, что мы получаем от остроумного предложения совокупное представление, в котором не можем отделить участие содержания мыслей от участия работы остроумия; быть может, в дальнейшем будет найдена еще большая параллель.
Для теоретического объяснения сущности остроумия безобидные остроты должны быть важнее тенденциозных, бессодержательные ценнее глубокомысленных. Безобидная и бессодержательная игра слов поставит проблему остроумия в чистейшей ее форме, т. к. при ней мы избегаем опасности быть введенным в заблуждение тенденцией и в обман суждения логичным смыслом. На. таком именно материале наше познание может сделать новый успех.
Я выбираю по возможности безобидный пример словесной остроты:
Девушка, которой доложили о приходе гостей в то время, когда она совершала свой туалет, воскликнула: <Ах, как жаль, что человек не может показаться как раз тогда, когда он (am anziehendsten)
одевается/^ привлекательнее всего
Поскольку у меня возникает сомнение, имею ли я право выдавать эту остроту за безобидную, я заменяю ее другой, наивно простодушной, которая была бы свободна от такого возражения.
^ R. Kleinpaul. Die Ratsel tier Spraclie.
В одном доме, куда я был приглашен в гости, к концу обеда подали .мучное блюдо, называемое Roulard, приготовление которого требует большого кулинарного искусства. Поэтому один из гостей спрашивает: <Дома приготовлено это блюдо?> На что хозяин дома отвечает: <Да, конечно, Home-Roulurd> (Home-Rule)^.
На этот раз мы хотим исследовать не технику остроумия, а думаем обратить внимание на другой важный момент. Выслушивание этой импровизированной остроты доставило присутствующим ясно вспоминаемое мною удовольствие и заставило нас смеяться. В этом случае получение слушателем удовольствия может проистекать не от тенденций и не от содержания мыслей; остается только привести это получение удовольствия в связь с техникой остроумия. Описанные выше технические приемы остроумия: сгущение, передвигание, непрямое изображение и т. д» обладают, таким образом, способностью вызывать у слушателей удовольствие, хотя мы еще совсем не можем понять, как они могут обладать такой способностью. Таким легким путем мы получили второе положение для объяснения остроумия; первое положение гласило (с. 1.9), что характер остроумия зависит от формы выражения. Подумаем еще о том, что второе положение не научило нас собственно ничему новому. Оно обособляет только то, что содержалось уже в прежде сделанном нами опыте. Мы вспоминаем, что когда удавалось редуцировать остроту, т. е. заменить одно выражение другим, тщательно сохранив его смысл, то этим упразднялся не только характер остроумия, но и смехотворный эффект, следовательно, удовольствие от остроты.
Мы не можем идти здесь дальше, не разделавшись с нашими философскими авторитетами.
Философы, причисляющие остроумие к комическому и само комическое трактующие в эстетике, характеризуют комическое представление одним непременным условием, согласно которому мы при этом ничего не хотим от вещей, не нуждаемся в них для удовлетворения какой-нибудь из наших важных жизненных потребностей, а просто довольствуемся их созерцанием и наслаждаемся их представлением. <Это наслаждение, этот ряд представлений чисто эстетический; он зависит только от себя, только с себе имеет свою цель и не выполняет никаких других жизненных целей> (К. Fischcr, с. 68).
Гоморуль программа автономии Ирландии в рамках Британской империи.
Мы едва ли находимся в противоречии с этими словами К. Fischcr’a и переводим, быть может, только его мысли в наш способ выражения, когда подчеркиваем, что остроумная деятельность все-таки не может быть названа нецелесообразной или бесцельной, т. к. она поставила себе целью, несомненно, вызывать у слушателя удовольствие. Я сомневаюсь, можем ли мы вообще предпринять что-либо, при чем не была бы принята в соображение цель. Если наш душевный аппарат не нужен для выполнения одного из необходимых удовлетворений, то мы позволяем ему самому работать для удовольствия, стремимся извлечь удовольствие из его собственной работы. Я полагаю, что это вообще является условием, которому подчинены все эстетические представления, но я слишком мало понимаю в эстетике, чтобы доказать это положение; что же касается остроумия, то на основании двух доказанных раньше положений я могу утверждать, что оно является деятельностью, направленной на получение удовольствия от душевных процессов интеллектуальных или других. Существуют, конечно, и другие виды деятельности, которые имеют своей целью то же самое. Быть может их отличие заключается в том, из какой области душевной деятельности они черпают удовольствие, а может быть в методе, котором они при этом пользуются. В настоящую минуту мы этого не можем решить, но придерживаемся мнения, что техника остроумия и отчасти управляющая ею тенденция к экономии (с. 44) имеют отношение к получению удовольствия.
Но прежде чем мы попытаемся разрешить загадку, каким образом технические приемы работы остроумия могут вызывать удовольствие у слушателя, мы хотим напомнить о том, что в целях упрощения и большей ясности мы отложили в сторону тенденциозные остроты. Следует все-таки попытаться объяснить, каковы тенденции остроумия и каким образом оно обслуживает эти тенденции.
Одно наблюдение напоминает прежде всего о том, что не должно оставлять в стороне тенденциозную остроту при исследовании происхождения удовольствия, получаемого от остроумия. Удовольствие от безобидной остроты в большинстве случаев умеренно; отчетливое благоволение, легкая усмешка вот все, что она может вызвать у слушателя, и к тому же некоторую часть этого эффекта нужно отнести на счет содержания мысли, как видно из соответствующих примеров (с. 95). Острота, лишенная тендециозности, почти никогда не вызывает тех неожиданных взрывов смеха, которые делают столь неотразимой тенденциозную остроту. Поскольку техника в обоих случаях может быть одной и той же, то должно возникнуть предположение, что тенденциозная острота с силу своей тенденциозности должна обладать источниками удовольствия, недоступными безобидной остроте.
Тенденции остроумия легко обозреть. Там, где острота не является самоцелью, т. е. там, где она не безобидна, она обслуживает только две тенденции, которые могут быть объединены в одну точку зрения; она является либо враждебной остротой, обслуживающей агрессивность, сатиру, оборону, либо скабрезной, служащей для обнажения. Прежде всего следует заметить, что технический вид остроумия будет ли это словесная острота или острота по смыслу не имеет никакого отношения к обеим тенденциям.
Подробнее нужно изложить, каким образом остроумие обслуживает эти тенденции. В этом исследовании я хотел бы сделать почин не враждебной, а обнажающей остротой. Эта последняя гораздо реже удостаивалась исследования, как будто отрицательное отношение к материалу исследования было перенесено здесь на самый предмет исследования. Однако мы не позволим ввести себя в заблуждение, т. к. вскоре наткнемся на пограничный случай остроумия, который обещает привести нас к выяснению не одного неясного пункта.
Известно, что понимается под <сальностью>: умышленное подчеркивание в разговоре сексуальных обстоятельств и отношений. Пока это определение не было основательно. Доклад об анатомии половых органов или о физиологии совокупления не имеет, несмотря на это определение, ни одной точки соприкосновения, ничего общего с сальностью. К этому присоединяется еще и то, что сальность направлена на определенное лицо, которое вызывает половое возбуждение и которое благодаря выслушиванию сальности должно узнать о возбуждении говорящего и благодаря этому должно само прийти в сексуальное возбуждение. Вместо этого возбуждения оно может быть также пристыжено или приведено в смущение, что означает только реакцию на возбуждение и таким окольным путем признание этого возбуждения. Таким образом, сальность первоначально направлена на женщину и должна быть приравнена к попытке совращения. Если мужчина затем забавляется в мужском обществе, рассказывая или выслушивая сальности, то этим изображается вместе с тем и первоначальная ситуация, которая не может быть осуществлена вследствие социальных задержек. Кто смеется над слышанной сальностью, тот смеется как очевидец сексуальной агрессивности.
Сексуальное, которое образует содержание сальности, охватывает больше, чем то, чем один пол отличается от другого. Кроме этого оно охватывает и то, что обще обоим полам, на что распространяется стыд, следовательно, на экскрементируемое во всем его объеме. А это есть тот объем, который имеет сексуальное в детском возрасте, когда в представлении существует как бы клоака, внутри которой сексуальное и экскрементальное плохо или вовсе не отделены друг от друга\ Повсюду в области психологии неврозов сексуальное замыкается экскрементальным; оно понимается в старом; инфантильном смысле.
Сальность это как бы обнажение лица противоположного пола, на которое она направлена. Произнесением скабрезных слов она вынуждает лицо, к которому они относятся, представить себе соответствующую часть тела или физиологическое отправление и показывает ему, что и произнесший эти слова сам представляет себе то же самое. Нет сомнения, что первоначальным мотивом сальности является удовольствие, испытываемое от рассматривания сексуального в обнаженном виде.
Для нашего объяснения будет полезно вернуться к основам. Влечение видеть то, что отличает один пол от другого, является одним из первоначальных компонентов нашего либидо. Оно само является, быть может, уже заменой и сводится на пред-
См. мою <Теорию полового влечения.> Изд. <Психотерапевтическая библиотека>. Вып. III.
полагаемое первичным удовольствие, испытываемое от прикосновения к сексуальному. Как это очень часто бывает, рассматривание заменило здесь ощупывание’. Либидо рассматривания и ощупывания существует у каждого в двояком виде, активно и пассивно, в мужском и женском виде, и формируется смотря по преобладанию полового характера в одном или другом направлении. У маленьких детей можно легко наблюдать влечение к самообнажению. Там, где зародыш этого влечения не претерпевает участи преодоления и подавления, он развивается в перверзию взрослых мужчин, известную в качестве эксгибиционистического стремления. У женщины пассивное эксгибиционистическое влечение почти всегда преодолевается великолепным реактивным образованием в виде сексуальной стыдливости, но не без того, чтобы оно не сохранило за собой лазейки в одежде. Мне остается только указать, как растяжимы и варьирующи по условности и по обстоятельствам оставшиеся разрешенными женщине размеры эксгибиционизма.
У мужчины продолжает существовать высокая степень этого стремления, как составная часть либидо, и оно обслуживает вступление в половой акт. Если это стремление дает о себе знать при первом приближении к женщине, то. оно должно обслуживаться двумя мотивами разговора: во-первых, чтобы заявить о себе женщине, и во-вторых, потому что, вызывая при помощи разговора определенное представление, можно привести женщину в ответное возбуждение и разбудить в ней влечение к пассивному эксгибиционизму. Эта домогающаяся речь еще не сальность, но она переходит в сальность. А именно там, где готовность женщины наступает скоро, там сальный разговор недолговечен, он тотчас уступает место сексуальному действию. Иначе обстоит дело, когда нельзя рассчитывать на быструю готовность женщины, и вместо этой готовности у женщины наступает оборонительная реакция. Тогда сексуально возбуждающий разговор, каким является сальность, будет самоцелью; поскольку сексуальная агрессивность тормозится в своем прогрессировании до акта, она не спешит вызвать возбуждение и извлекает удовольствие из признаков этого возбуждения у женщины. Агрессия изменяет при этом и свой характер, в том же смысле как и каждое либидинозное побуждение, которому противопоставляется препятствие. Она становится враждебной, жестокой и призывает, таким образом, на помощь против препятствия садические компоненты полового влечения.
Влечение к контректации Мо11’я (Untersucliungen iiber (lie Libido sexualis, 1898).
Неподатливость женщины является, следовательно, достаточным условием для образования сальности (конечно, такая неподатливость, которая обозначает просто отсрочку и не считает безнадежным дальнейшее домогательство). Идеальный случай такого сопротивления женщины получается в результате одновременного присутствия другого мужчины, третьего участника, потому что в такой ситуации немедленная податливость женщины исключена. Этот третий сейчас же получает величайшее значение для развития сальности; но прежде всего нельзя не принять во внимание присутствия женщины. У простого народа или в трактире для мелкого люда можно наблюдать, что лишь приближение кельнерши или трактирщицы вызывает сальность. На более высокой социальной ступени наступает противоположное: именно приближение женщины кладет конец сальности; мужчины приберегают этот вид беседы, изначально предполагающий присутствие стыдливой женщины, до той поры, когда они останутся <в холостом обществе>. Так постепенно место женщины занимает зритель, теперь слушатель, инстанция, для которой предназначена сальность, и эта последняя, благодаря такому превращению, уже приближается к характеру остроты.
Наше внимание, начиная с этого момента, должно быть обращено на два фактора: на роль третьего, слушателя, и на содержание условий самой сальности.
Для тенденциозной остроты нужны три лица: кроме того лица, которое острит, нужно второе лицо, которое берется как объект для враждебной или сексуальной агрессивности, и третье лицо, на котором достигается цель остроты, извлечение удовольствия. Более глубокое обоснование этих соотношений мы найдем в дальнейшем, пока же отметим лишь тот факт, что по поводу остроты смеется не тот, кто острит, следовательно, не он получает удовольствие, а бездеятельный слушатель. В таком же отношении находятся три лица при сальности. Этот процесс можно описать так: либидинозный импульс первого лица, поскольку удовлетворение женщиной наталкивается на задержку, развивает враждебный импульс против второго лица и призывает первоначально мешавшее третье лицо в союзники. Сальным разговором первого лица женщина обнажается перед третьим лицом, которое теперь подкупается в качестве слушателя удовлетворением его собственного либидо, полученным без всякого труда.
Замечательно, что такой сальный разговор чрезвычайно излюблен простым «народом, и дело никогда не обходится без него, если общество находится в веселом настроении духа. Но достойно внимания также то, что при этом сложном процессе, который несет в себе столько характерных черт тенденциозной остроты, самой сальности не предъявляется ни одно из характеризующих остроту формальных требований. Высказывание открытой непристойности доставляет первому лицу удовольствие и заставляет третье лицо смеяться.
Лишь когда мы подымаемся до высокообразованного общества, присоединяется формальное условие остроумия. Сальность становится остроумной и терпимой только в том случае, если она остроумна. Техническим приемом, которым она в большинстве случаев пользуется, является намек, т, е. замена деталью, чем-либо находящимся в отдаленной связи, которую слушатель реконструирует в своем представлении в полную и прямую скабрезность. Чем больше несоразмерность между прямо данным в сальности и между неизбежно возбужденным ею у слушателя, тем тоньше острота, тем скорее она может рискнуть войти в хорошее общество. Кроме грубого и тонкого намека в распоряжении остроумной сальности имеются все другие приемы словесной остроты и остроты по смыслу.
Теперь наконец становится понятно, что острота доставляет для обслуживания своей тенденции. Она делает возможным удовлетворение влечения, похотливого и враждебного, несмотря на стоящее на пути препятствие, она обходит препятствие и черпает, таким образом, удовольствие из ставшего недоступным благодаря препятствию источника удовольствия. Стоящее на пути препятствие является собственно ничем иным, как повышенной (соответственно более высокой ступени образования и общества) неспособностью женщины переносить незамаскированную сексуальность. Мыслимая в исходной ситуации присутствующей, женщина продолжает все еще учитываться присутствующей, или ее влияние продолжает действовать на мужчин запугивающе и в ее отсутствии. Можно наблюдать, как мужчины высшего общества тотчас предрасполагаются обществом ниже стоящих девушек к замене остроумной сальности простой.
Силу, которая затрудняет или делает невозможным для женщины и в незначительной степени для мужчины получение удовольствия от незамаскированной скабрезности, мы называем <вытеснением> и узнаем в ней тот же психический процесс, который в случае серьезных заболеваний держит вдали от сознания целые комплексы побуждений вместе с их производными и является главным обусловливающим фактором при так называемых психоневрозах. Мы признаем за культурой и высшим воспитанием большое влияние на образование вытеснения и предполагаем, что при этих условиях осуществляется изменение психической организации (которое может быть привнесено и как унаследованное предрасположение), вследствие которого то, что воспринималось прежде как приятное, кажется теперь неприятным и отвергается всеми психическими силами. Благодаря вытесняющей работе культуры оказываются потерянными первичные, но отвергнутые нашей цензурой, возможности наслаждения. Но для психики человека каждое отречение очень тяжело, и мы находим, что тенденциозная острота возвращает средство упразднить отречение, вновь получить потерянное. Когда мы смеемся по поводу тонкой скабрезной остроты, то мы смеемся над тем же, что заставляет крестьянина смеяться при грубой сальности. Удовольствие в обоих случаях проистекает из одного и того же источника, но смеяться по поводу грубой сальности мы не могли бы, нам было бы стыдно, или она показалась бы нам отвратительной. Мы можем смеяться лишь тогда, когда остроумие пришло нам на помощь.
Таким образом для нас подтверждается то, что мы предположили вначале: тенденциозная острота располагает иными источниками удовольствия, чем безобидная, при которой все удовольствие так или иначе связано с техникой. Мы можем также подчеркнуть, что при тенденциозной остроте мы не в состоянии отделить при помощи нашего восприятия, какая часть нашего удовольствия проистекает из источников техники, а какая из источников тенденции. Мы, следовательно, строго говоря, не знаем, над чел1 л{ы смеемся. При всех скабрезных остротах мы подвержены ярким обманам суждения о <доброкачественности> остроты, поскольку эта острота зависит от формальных условий. Техника этих острот часто очень бедна, а их смехотворный эффект огромен.
Мы хотим теперь исследовать, играет ли острота ту же роль при обслуживании враждебной тенденции.
С самого начала мы и здесь наталкиваемся на те же условия. Враждебные импульсы против ближних подвержены, начиная с нашего индивидуального детства, равно как и с детских времен человеческой культуры, тем же ограничениям, тому же прогрессирующему вытеснению, что и наши сексуальные стремления. Мы еще не дошли до того, чтобы любить своих врагов или подставить им левую щеку после удара в правую; все моральные предписания в области ограничения ненависти и поныне несут на себе явные признаки того, что они должны были первоначально считаться действительными для небольшой общины соплеменников. Поскольку все мы можем чувствовать себя принадлежащими к одному народу, то позволяем себе не принимать во внимание большинство этих ограничений в отношении к чужому народу. Но внутри своего собственного круга мы все же сделали успехи в сдерживании враждебных побуждений, как это резко выразил Lichtenberg: <Там, где теперь говорят: «Извините, пожалуйста», там прежде давали пощечину>. Насильственная враждебность, запрещенная законом, сменилась руганью; лучшее признание обуздания человеческих побуждений все больше и больше лишает нас способности сердиться на ближнего, ставшего нам на пути, благодаря своему последовательному \ Еще детьми мы были одарены сильной способностью к враждебности; позже высшая личная культура научила нас, что нехорошо употреблять ругательства даже там, где борьба сама по себе разрешена, число приемов, которые не должны применяться как средства борьбы, чрезвычайно велико. С тех пор как мы должны были отказаться от выражения враждебности при помощи действия этому препятствует и беспристрастное третье лицо, в интересах которого лежит охрана личной безопасности, мы создали (точно так же, как и при сексуальной агрессивности) новую технику оскорбления, цель которой завербовать это третье лицо против нашего врага. Делая врага мелким, низким, презренным, комическим, мы создаем себе окольный путь наслаждения по поводу победы над ним. Это наслаждение подтверждает нам своим смехом третье лицо, не приложившее никаких усилий к этой победе.
^ <Все понять это значит все простить> (франц.). 102
Мы, таким образом, подготовлены к роли остроумия при враждебной агрессивности. Острота позволяет нам использовать в нашем враге все то смешное, которого мы не смеем отметить вслух или сознательно; таким образом, острота обходит ограничения и открывает ставшие чедоступньши источники удовольствия. Далее, она подкупает слушателя благодаря тому, что доставляет ему удовольствие, не производя строжайшего испытания нашей пристрастности, как это мы сами делаем иной раз, подкупленные безобидной остротой, переоценивая содержание остроумно выраженного предложения. В немецком языке существует очень меткое выражение: <Насмешники привлекают на свою сторону>.
Возьмем, например, разбросанные в предыдущей главе остроты г-на N. Это все без исключения ругательства. Они носят такой характер, как будто N хотел громко воскликнуть: <Но ведь министр земледелия сам бык! Оставьте меня в покое с Y, который лопается от тщеславия! Более скучного, чем статьи этого историка о Наполеоне в Австрии, я еще никогда не читал!> Но высокопоставленность его особы делает для него невозможным выражение своих суждений в этой форме. Поэтому они прибегают к помощи остроумия, обеспечивающего им успех у слушателя, которого они никогда не имели бы в неостроумной форме, несмотря на то, что их содержание соответствует истине. Одна из этих острот особенно поучительна, это острота о <красном пошляке (Fadian)>, быть может, самая агрессивная из всех острот. Что в ней заставляет нас смеяться и всецело отвлекает наше внимание от вопроса, справедливо ли это суждение о бедном писателе или нет? Конечно, остроумная форма, следовательно, сама острота. Но над чем мы при этом смеемся? Без сомнения, над самим лицом, которое было представлено нам как <красный пошляк (Fadian)> и особенно над его красными волосами. Образованный человек отвык насмехаться над телесными недостатками, и для него красные волосы не относятся даже к заслуживающим насмешки телесным недостаткам. Но красные волосы продолжают подвергаться насмешкам и у гимназистов, и у простого народа, а также еще на ступени образования общественных и парламентарных представителей. А эта острота г-на N искуснейшим образом дала нам возможность смеяться, как гимназисты, над красными волосами историка X. Это, конечно, не входило в цели г-на N; но сомнительно, чтобы кто-нибудь, создающий свою остроту, должен был точно знать ее цель.
Если в этих случаях препятствие для агрессивности, обойденное с помощью остроты, было внутренним эстетический протест против ругани, то в других случаях оно может быть чисто внешнего характера. Таков случай, когда светлейший, которому бросилось в глаза сходство его собственной персоны с другим человеком, спрашивает: <Служила ли его мать когда-либо в резиденции?> И находчивый ответ на этот вопрос гласит: <Мать не служила, зато мой отец ~ да>. Спрошенный хотел бы, конечно, осадить наглеца, который осмелился опозорить таким намеком память любимой матери, но этот наглец светлейший князь, которого он не смеет ни осадить, ни оскорбить, если он не хочет искупить этой мести ценой своей жизни. Это значило бы молча задушить в себе обиду, но, к счастью, острота указывает путь отмщения без риска, принимая этот намек с помощью технического приема унификации и адресуя его нападающему светлейшему князю. Впечатление остроты настолько определяется здесь тенденцией, что при наличии, остроумного ответа мы склонны забыть, что вопрос нападающего остроумен благодаря содержащемуся в нем намеку.
Внешние обстоятельства так часто являются препятствием для ругани или оскорбительного ответа, что тенденциозная острота особенно охотно употребляется для осуществления возможности агрессивности или критики вышестоящих или претендующих на авторитет лиц. Острота представляет собой протест против такого авторитета, освобождение от его гнета. В этом же факте заключается и вся прелесть карикатуры, по поводу которой мы смеемся даже тогда, когда она мало удачна, потому только, что ставим ей в заслугу протест против авторитета.
Если мы будем иметь в виду, что тенденциозная острота пригодна к нападению на все большое, достойное и могущественное, которое защищено от непосредственного унижения внутренними задержками или внешними обстоятельствами, то должны будем прийти к особому пониманию некоторых групп острот, высказываемых малоценными, бессильными людьми. Я имею в виду истории с посредниками брака, с некоторыми из которых мы познакомились при исследовании разнообразных технических приемов острот по смыслу. В некоторых из них, например, в примерах: <Она глуха также> и <разве можно доверять этим людям что-нибудь!> посредник высмеивается как неосторожный и оплошный человек, который становится комичным благодаря тому, что у него как бы автоматически вырывается правда. Но согласуется ли то, что мы, с одной стороны, узнали о природе тенденциозной остроты и степень нашего благоволения к этим историям, с другой стороны, с убожеством лиц, над которыми смеется острота? Достойны ли эти противники остроумия? Не обстоит ли дело скорее таким образом, что остроумие лишь выдвигает вперед посредника, чтобы попасть в нечто более значительное, что оно, как говорит пословица, целит в бровь, а попадает в глаз? Этой трактовки фактически нельзя не допустить.
Вышеизложенное толкование историй о посредниках может быть продолжено. Правда, мне не нужно вникать в них, я могу удовольствоваться тем, что буду видеть в этих историях <шутки> и могу отказать им в характере остроты. Существует, следовательно, и такая субъективная условность остроты; мы обратили теперь на нее внимание и должны будем впоследствии ее исследовать. Она говорит, что только то является остротой, что я могу таковой считать. То, что для меня является остротой, может для других быть только комической историей. Но если острота допускает сомнение, то причина этого лишь в том, что она имеет показную сторону, в нашем смысле комический фасад, которым вполне насыщается взгляд одного человека, в то время как другой человек может сделать попытку рассмотреть, что находится позади этого фасада. Может возникнуть также подозрение, что этот фасад предназначен для того, чтобы ослепить испытующий взгляд, что такие истории, следовательно, что-то скрывают.
Во всяком случае, если наши истории с посредниками остроты, то тем лучшими остротами они являются, поскольку благодаря своему фасаду могут скрыть не только то, что им нужно сказать, но также то, что они должны сказать нечто запретное. Продолжение этого толкования, открывающего скрытое и разоблачающего, что эти истории с комическим фасадом являются тенденциозными остротами, было бы следующим: каждый, у кого в неосторожный момент вырывается правда, собственно рад тому, что он освобожден от необходимости притворяться. Это верное и глубоко психологическое положение. Без такого внутреннего согласия никто не позволит одержать верх над собой автоматизму, выявляющему истину^. Но этим смешная личность шадхена превращается в достойную сожаления, симпатичную. Как должен блаженствовать, наконец, человек, который может сбросить ярмо притворства, когда он пользуется первым удобным случаем, чтобы выкрикнуть последнюю долю истины! Как только он замечает, что дело проиграно, что невеста не нравится молодому человеку, он охотно обнаруживает, что она имеет еще один скрытый недостаток, который не бросился в глаза претенденту на руку невесты. Или он пользуется поводом, чтобы привести вместо детали решительный аргумент, чтобы выразить при этом людям, в пользу которых он работает, свое презрение: <Скажите, пожалуйста, разве кто доверит этим людям что-нибудь!> Вся ирония падает на только вскользь упомянутых в этой истории родителей, которые считают позволительным подобное надувательство, лишь бы во что бы то ни стало выдать замуж свою дочь; на убожество девушек, которые позволяют себе выходить замуж при подобных обстоятельствах; на недостойность браков, заключению которых предшествуют такие прелюдии. Посредник является именно тем человеком, который может дать выражение такой критике, т. к. он в большинстве случаев знает об этих злоупотреблениях, но он не должен говорить о них вслух, потому что он бедный человек, который может добывать средства к жизни только путем использования этих злоупотреблений. Но в подобном же конфликте находится и дух народа, создавшего эту и ей подобные истории, т. к. он знает, что святость заключенных браков в большой мере страдает от указания на события при заключении брака.
Это тот же механизм, который управляет <огопоркамп> и другими феноменами, которыми человек сам выдает себя. См. <Психопатологию обыденной жизни>. М.: Соврем, проблемы, 1924.
Вспомним также о замечании, сделанном при исследовании техники остроумия: бессмыслица в остроте часто заменяет насмешку и критику в мыслях, скрывающихся за остротой, в чем работа остроумия, впрочем, тождественна работе сновидения. Мы видим, что это положение снова подтверждается. Что насмешка и критика относятся не к личности посредника, который в предыдущих примерах является только козлом отпущения остроумия, будет доказано рядом других острот, в которых посредник является мыслящей личностью, диалектика которой способна на самую замысловатую вещь. Это истории с логическим фасадом вместо комического, софистические остроты по смыслу. В одной из них (с. 63) посредник прекрасно знает, как ему вести диспут о недостатке невесты, которая хромает. Это, по крайней мере, <готовое дело>. Другая женщина со здоровыми конечностями подвержена постоянной опасности, она может сломать себе ногу, а затем придет болезнь, боли, расходы по лечению, которые можно сэкономить, женившись на готовой хромоножке. Или в другой истории он находит возражения на целый ряд указаний относительно недостатков невесты, сделанных претендентом. На каждое указание в отдельности он приводит веские аргументы, чтобы при последнем указании, которое не может быть скрашено ничем, возразить: <А что же вы хотели? Чтоб она не имела ни одного недостатка?>, как будто от прежних возражений не осталось никакого неблагоприятного впечатления. Нетрудно в обоих примерах указать на слабое место в аргументации. Мы сделали это и при исследовании техники. Но теперь нас интересует нечто другое. Если речи посредника придается такая строгая логическая видимость, которая при тщательной проверке оказывается только видимостью, то истина скрывается в том, что острота указывает на правоту посредника. Мысль не решается серьезно признать за ним правоту, заменяет эту серьезность видимостью, которую производит острота, но под видом шутки часто кроется серьезность. . Мы. не ошибемся, если признаем за всеми этими историями с логическим фасадом, что они серьезно думают то, что утверждают с намеренно ложным обоснованием. Лишь это применение софизма для скрытого изображения истины придает ему характер остроумия, который зависит, следовательно, главным образом от тенденции. В обеих историях должно быть указано на то, что претендент действительно оказывается смешным: он тщательно выискивает отдельные преимущества, которые являются, однако, ненадежными, и забывает при этом, что он должен быть подготовлен к тому, чтобы взять в жены смертного человека с неизбежными недостатками, в то время как единственным качеством, которое делает приемлемой более или менее недостаточную личность женщины, является взаимное расположение и готовность к исполненному любви приспособлению, о нем и речи нет при всей этой торговле.
Содержащееся во всех этих примерах высмеивание претендента на брак, причем посредник играет только пассивную роль рассудительного человека, выражено в других историях гораздо отчетливее. Чем отчетливее эти истории, тем меньше техники остроумия содержится в них. Они являются только как будто пограничным случаем остроумия, с техникой которого у них только одна общая черта: фасадное образование. Но вследствие той же тенденции и сокрытия ее за фасадом им присуще в полной мере действие остроты. Бедность техническими приемами делает, кроме того, понятным, почему многие остроты этого рода не могут быть без особого ущерба лишены комического элемента жаргона, который действует подобно технике остроумия.
Такова следующая история, в которой при всей силе тенденциозного остроумия абсолютно нет техники остроумия. Посредник спрашивает: <Чего вы требуете от вашей невесты?> Ответ: <Она должна быть красива, она должна быть богата и образована>. <Хорошо, говорит посредник, но из этого я сделаю три партии>. Здесь выговор сделан мужчине прямо, он больше не облачен в форму остроты.
В приведенных до сих пор примерах замаскированная аг* рессивность направлялась еще и против лиц в остротах о посредниках против сторон, которые участвуют в деле заключения брака: невесты, жениха и их родителей. Но объектами нападения остроумия могут в такой же мере быть и целые институты, лица, поскольку они являются носителями этих институтов, уставы морали и религии, мировоззрения, которые пользуются таким уважением, что возражение против них не может быть сделано иначе, как под маской остроумия, а именно остроты, скрытой за своим фасадом. Темы, которые имеет в виду такая тенденциозная острота, могут быть немногочисленны, но ее формы и облачения крайне разнообразны. Я думаю, что мы правильно поступаем, обозначая этот вид тенденциозного остроумия особым наименованием. Какое наименование пригодно для этого, выяснится после того, как мы истолкуем некоторые примеры этого вида.
Я вспоминаю о двух историях: об обедневшем гурмане, который был застигнут при поедании <семги с майонезом>, и о пьянице-учителе, которые мы изучили, как софистические остроты, возникшие путем передвигания; я продолжаю их толкование. Мы уже слышали с тех пор, что если видимость логичности относится к фасаду истории, то мысли, скрывающиеся за фасадом, хотели бы серьезно сказать: этот человек прав, но в силу получающегося противоречия они не решаются признать за человеком правоту иначе чем в одном пункте, в котором нетрудно доказать его неправоту. Избранная <острота> является настоящим компромиссом между его правотой и его неправотой, что, конечно, не является решением вопроса, но соответствует конфликту в нем самом. Обе истории просто носят эпикурейский характер, они говорят: <Да, этот человек прав, нет ничего высшего, чем наслаждение, и совершенно безразлично, каким образом его себе доставляют>. Но это звучит ужасно безнравственно, и фактически это не совсем хорошо, но в основе его лежит ничто иное как (<Срывай день, лат.) поэтов, которые ссылаются на непрочность жизни и на бесплодность добродетельного отречения от мирских благ. Если идея, что человек в остроте о <семге с майонезом> должен быть прав, действует на нас так отталкивающе, то это происходит только вследствие иллюстрации истины на наслаждении низшего рода, которое кажется нам совершенно излишним. В действительности у каждого из нас были минуты и целые эпохи в жизни, когда он признавал за этой жизненной философией ее права и ставил на вид моральному учению, что оно умеет только требовать, не давая никакого вознаграждения. С тех пор, как мы больше не верим в указание на потусторонний мир, в котором всякий отказ должен вознаграждаться удовлетворением впрочем, есть очень мало набожных людей, если за отличительную черту верования принять отречение от мирских благ с тех пор стало серьезным лозунгом. Я охотно отсрочу удовлетворение, но разве я знаю, буду ли я завтра еще в живых?
(<Я не уверен в завтрашнем Дне>Л)
Я охотно откажусь от всех запрещенных обществом путей удовлетворения, но уверен ли я, что общество вознаградит меня за это отречение от мирских благ, открыв мне хотя бы с некоторой отсрочкой один из дозволенных путей? Можно громко сказать то, о чем шепчут эти остроты: желания и страсти человека имеют право на то, чтобы и им внимали наряду с взыскательной и беспощадной моралью, и в наши дни было сказано убедительно и проникновенно, что эта мораль является только корыстолюбивым предписанием немногих богачей и сильных мира сего, которые в любой момент могут удовлетворить свои желания. Пока медицина не научилась обеспечивать нашу жизнь и пока социальные установки не направлены на то, чтобы она складывалась более радостно, до тех пор не может быть задушен в нас голос, протестующий против требований морали. Каждый честный человек сделает, в конце концов, эту уступку, по крайней мере, для себя. Разрешение конфликта возможно лишь окольным путем благодаря новому рассуждению. Нужно так связать свою жизнь с другой, уметь так тесно идентифицировать себя с другим человеком, чтобы можно было преодолеть недолговечность своей собственной жизни. Нельзя незаконно удовлетворять собственные нужды, нужно оставлять их неисполненными, т. к. только существование стольких неудовлетворенных требований может развить силу, необходимую для изменения общественного строя. Однако не все личные потребности могут быть подвергнуты такому передвиганию и перенесены на других людей, и полного и окончательного разрешения конфликта нет. Мы знаем теперь, как нужно назвать эти последние истолкованные нами остроты: это циничные остроты; то, что они скрывают, цинизмы.
——————
Lorenzo del Medici.
Среди институтов, на которые нападает циничная острота, ни один из них не охраняется более серьезно и более настойчиво моральными предписаниями, и тем не менее ни один из них не является столь заманчивым для нападения, чем институт брака, к которому, таким образом, и относится большинство циничных острот. Никакое посягательство не задевает личность так, как посягательство на сексуальную свободу, и нигде культура не пыталась произвести такого давления, как в области сексуальности. Для наших целей достаточен один-единственный пример: упомянутая на с. 79 <Запись в родовую книгу принца Карнавала>:
<Жена как зонтик; в случае необходимости все же прибегают к услугам комфортабельности>.
Сложную технику этого примера мы уже обсудили: смущающее вследствие своей непонятности, по-видимому, невозможное сравнение, которое, как мы теперь видим, само по себе не остроумно, далее намек (комфортабельность = общественному экипажу), и, как самый сильный технический прием, пропуск, делающий остроту еще непонятнее. Сравнение нужно было бы провести в следующем виде: женятся для того, чтобы обеспечить себя от искушений чувственности, а затем оказывается все-таки, что брак не дает удовлетворения одной несколько более сильной потребности точно так, как берут с собой зонтик, чтобы защитить себя от дождя, и тем не менее мокнут, когда падает дождь. В обоих случаях нужно искать более сильной защиты, какой в данном случае является общественный экипаж, а в первом случае доступные за деньги женщины. Теперь острота почти полностью заменена цинизмом. Что брак не является институтом, удовлетворяющим сексуальность мужчины, не решаются сказать громко и открыто, если к этому не вынуждает любовь к истине и страстное желание реформы в духе Christian’a v. Ehrcnfels’a\ Сила остроты заключается в том, что она все-таки разными окольными путями сказала это.
——————
См. его статьи в Politisch-Anthropologischen Revue II, 1903.
Для тенденциозной остроты представляется особенно благоприятным случай, когда критика протеста направляется на собственную личность; осторожнее говоря, на личность, в которой принимает участие личность человека, создающего остроту, следовательно, на собирательную личность, например, на свой народ. Это условие самокритики может объяснить, почему именно на почве еврейской народной жизни выросло большое число удачных острот, из которых мы привели здесь достаточное число примеров. Это истории, созданные евреями и направленные против своеобразности еврейского характера. Остроты, созданные не-евреями о евреях в большинстве случаев являются плоскими шутками, в которых острота происходит за счет того, что не-еврей относится к еврею как к комической фигуре. Остроты о евреях, созданные евреями, тоже допускаю’)’ такой прием, но они знают свои истинные недостатки, равно как и связь их с их положительными чертами, и участие собственной личности в порицаемой создает трудно поддающееся изображению субъективное условие работы остроумия. Впрочем, я не знаю, случается ли еще так часто,’ чтобы народ в такой мере смеялся над своим собственным существом.
В качестве примера я могу указать на упомянутую на с. 81 историю о том, как еврей в вагоне железной дороги тотчас перестает соблюдать все правила приличного поведения после того, как узнает в человеке, вошедшем в купе, своего единоверца. Мы изучили эту остроту как доказательство наглядного пояснения при помощи детали, изображение при помощи мелочи; она должна изображать демократический образ мышления евреев, который делает небольшую разницу между господами и рабами, но, к сожалению, нарушает дисциплину и взаимный контакт между людьми. Другой, особенно интересный ряд острот изображает взаимоотношения между бедным и богатым евреем. Героями этих острот являются проситель и благотворитель хозяин дома или барон. Проситель, которого принимали в гости каждое воскресенье в одном и том же доме, появляется однажды в сопровождении неизвестного молодого человека, который тоже намеревается сесть за стол к обеду. <Кто это?> спрашивает хозяин дома и получает ответ: <Это мой зять с прошлой недели: я обещал содержать его в течение первого года>. Тенденция этих историй одна и та же; она выступает отчетливее всего в следующей истории. Проситель обращается к барону за деньгами для поездки на курорт Остендэ; врач, выслушав его жалобы, предписал ему курорт. Барон находит, что Остендэ очень дорогое местопребывание; более дешевый курорт принесет ту же пользу. Проситель отклоняет это предложение следующими словами: <Господин барон, для моего здоровья нет ничего, что было бы дорого>. Это великолепная острота, возникающая пугем передвигания, которую мы могли бы взять за образец этого вида остроумия. Барон, очевидно, хочет сэкономить свои деньги, проситель же отвечает так, как будто деньги барона это его деньги, которые, конечно, менее ценны для него, чем его здоровье. Дерзость этого требования вызывает в нас смех. Но все эти остроты за некоторым исключением не снабжены фасадом, который мешал бы правильному их пониманию. Истина скрывается за тем, что проситель, который мысленно обращается с деньгами богача как со своими собственными, на самом деле почти имеет право по священным заповедям евреев на такую ошибочность суждения. Протест, создавший эту остроту, направлен, разумеется, против закона, тяжело обременяющего даже набожного человека.
Другая история гласит: проситель встречает на лестнице в доме одного богатого человека, своего товарища по ремеслу, который не советует ему продолжать свой путь. <Не ходи сегодня наверх, барон сегодня не в духе; он никому не дает больше одного гульдена>. <Я все-таки пойду наверх, говорит первый проситель. Почему я должен подарить ему этот гульден? Разве он мне что-нибудь дарит?>
Эта острота пользуется техникой бессмыслицы, заставляя просителя утверждать, что барон ему ничего не дарит в тот самый момент, когда он собирается выпросить у него подарок. Но эта бессмыслица только кажущаяся. Почти верно, что богатый не дарит ему ничего, т. к. закон обязует богатого дать ему милостыню, и, строго говоря, он должен быть благодарен, что проситель доставляет ему случай сделать благодеяние. Обыденное мещанское понимание милостыни находится в противоречии с религиозным оно открыто возмущается против религиозного в истории с бароном, который, будучи глубоко тронут рассказом просителя о его страданиях, бранит своего лакея: <Выкиньте его вон: он действует на мои нервы>. Это открытое изложение тенденции создает опять пограничный случай остроты. От совсем неостроумной жалобы: <В действительности нет никакого преимущества быть богатым среди евреев. Чужое страдание не позволяет наслаждаться собственным счастьем> эти последние истории переходят для более наглядного пояснения почти исключительно к отдельным ситуациям.
Другие истории свидетельствуют о глубоком пессимистическом цинизме. Эти истории являются опять-таки в техническом отношении пограничными случаями остроумия, равно как и нижеследующая: глухой обращается за советом к врачу, который ставит правильный диагноз, что пациент пьет, вероятно, слишком много водки и поэтому глух. Врач советует больному не делать этого впредь, глухой обещает принять во внимание этот совет. Спустя некоторое время врач встречает его на улице и спрашивает его громко, как идут его дела. <Благодарю вас, гласит ответ, вам не нужно так кричать, г. доктор, я отказался от пьянства и опять слышу хорошо>. Спустя некоторое время они опять встречаются. Доктор спрашивает обычным голосом о состоянии его здоровья, но он замечает, что его не понимают. <Как? Что?> <Мне кажется, что вы опять пьете водку, кричит ему доктор в ухо, и потому опять не слышите>. <Вы правы, отвечает глухой. Я опять начал пить водку, но я хочу объяснить вам почему. Покуда я не пил, я слышал; но все, что я слышал, было не так хорошо, как водка>. В техническом отношении эта острота не что иное как наглядное пояснение; жаргон, искусство рассказывать должно служить для того, чтобы вызвать смех, но за этим нас подкарауливает печальный вопрос: не прав ли этот человек, сделав такой выбор?
То, на что намекают все эти пессимистические истории, это разнообразное безнадежное состояние еврея; в силу этого я должен причислить их к тенденциозной остроте.
Другие в подобном же смысле циничные остроты, и не только еврейские истории, нападают на религиозные догмы и даже на веру в бога. История о <взгляде раввина>, техника которой состояла в ошибочности сопоставления фантазии и действительности (трактовка этой техники как передвигания тоже была бы правильна), является такой циничной или критической остротой, которая направлена против чудотворцев и, конечно, также против веры в чудесное. Гейне, лежа на смертном одре, создал одну прямо-таки святотатственную остроту. Когда дружески настроенный пастор сослался на божью милость и указал ему, что он может надеяться на то, что он найдет у бога прощение всех своих грехов, Гейне ответил: ^. Этоунизительное сравнение, имеющее в техническом отношении только ценность намека, т. к. metier, дело или призвание, имеет только ремесленник или врач, и имеет он только одно-единственное metier. Но сила этой остроты заключается в ее тенденции. Она не может сказать ничего иного кроме: конечно, он мне простит, для этого он ведь и существует, я его не создал себе ни для какой другой цели (как имеют своего врача, своего адвоката). И в нем, бессильно лежавшем на смертном одре, живо было еще сознание того, что он создал себе бога и наделил его могуществом, чтобы при случае воспользоваться его услугами. Нечто вроде творчества дало знать о себе еще незадолго до его гибели, как творца.
К обсуждавшимся до сих пор видам тенденциозного остроумия,
обнажающему или скабрезному, агрессивному (враждебному),
циничному (критическому, святотатственному), я хотел бы присоединить еще четвертый, новый и самый редкий вид, характеристика которого должна быть наглядно выяснена хорошим примером.
Два еврея встречаются на галициНскоН станции в вагоне железной дороги. <Куда ты едешь?> спрашивает один. <В Краков>, гласит ответ. <Ну посуди сам, какой ты лгун, вспылил первый, когда ты говоришь, что ты едешь в Краков, то ты ведь хочешь, чтоб я подумал, что ты едешь в Лемберг. А теперь я знаю, что ты действительно едешь в Краков. Почему же ты лжешь?>
Эта ценная история, которая производит впечатление чрезвычайной софистики, оказывает свое действие, очевидно, при помощи техники бессмыслицы.
<Конечно, он меня простит; ведь это его ремесло> (франц.).
Второго еврея упрекают в лживости, т. к. он сообщил, что едет в Краков, что в действительности является целью его поездки! Этот сильный технический прием бессмыслица сопряжен здесь с другим техническим приемом, изображением при помощи противоположности, т. к. согласно беспрекословному утверждению первого другой лжет, когда он говорит правду, и говорит правду при помощи лжи. Но более серьезным содержанием этой остроты является вопрос об условиях правды: острота намекает опять-таки на проблему и пользуется для этого ненадежностью одного из самых употребительных у нас понятий. Будет ли правдой, если человек описывает вещи такими, какими они есть, и не заботится о том, как слушатели воспримут сказанное? Или это только иезуитская правда? И не состоит ли истинная правдивость скорее в том, чтобы принять во внимание слушателя и способствовать тому, чтобы он получил верное отображение того, что знает сам рассказывающий? Я считаю остроты этого рода достаточно отличными от других, чтобы отвести им особое место. То, на что они нападают, не является личностью или институтом, а надежностью нашего познания, одного из наших спекулятивных достояний. Термин <скептические> остроты будет, таким образом, подходящим для них.
В ходе наших рассуждений о тенденциях остроумия мы, быть может, получили некоторые разъяснения и, конечно, нашли множество побуждений к дальнейшим исследованиям. Но результаты этой главы соединяются с результатами предыдущей в одну сложную проблему. Если верно, что удовольствие, доставляемое остроумием, происходит, с одной стороны, за счет техники, а с другой стороны, за счет тенденции, то с какой же общей точки зрения можно объединить два эти столь различных источника удовольствия от остроумия?